По странам и страницам: в мире говорящих книг. Обзор аудиокниг - Дмитрий Александрович Померанцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с тем он не мог не учитывать того, как его слово отзовется, будучи произнесено вслух. Он и прежде нередко зачитывал фрагменты будущих произведений и проговаривал реплики героев, прежде чем предать их бумаге.
По воспоминаниям современников, Достоевский был прекрасным чтецом, кроме того, он обладал незаурядным артистическим талантом, который проявлял в различных театральных постановках (например, сыграл однажды роль почтмейстера в спектакле «Ревизор»).
Сохранились свидетельства, что он читал фрагменты своих ранних, впоследствии утраченных драм брату еще во время учебы в училище в 1840–1842 годах.
Справедливости ради, поэтические изобразительные средства были свойственны прозе Достоевского и до 1866 года.
Так, в его святочном рассказе «Елка и свадьба» (1848) на сцене появляется некий Юлиан Мастакович, господин сытой, благообразной наружности, который является на детский новогодний праздник в одно состоятельное семейство в качестве почетного гостя и ведет себя там, мягко говоря, по-хозяйски.
«Хозяин и хозяйка говорили ему бездну любезностей», и вот уже «у хозяина заискрилась слеза на глазах», когда его гость изволил выразить что-то вроде удовлетворения по поводу радушного приема.
Но вернемся к «Подростку». Начнем с главного героя-рассказчика, Аркадия Долгорукого. «Я всего лишь гимназист и несовершеннолетний подросток», – утверждает он, однако современный читатель вправе в этом усомниться, поскольку на момент повествования герою уже исполнилось 19 лет, то есть из пубертатного возраста он определенно вышел, да и курс гимназии окончил. Правда, в части совершеннолетия Аркадий не слукавил – в Российской империи оно наступало в 21 год. Большинство критиков склоняются к тому, что речь идет не о физической, но о духовной и нравственной незрелости героя. И у меня нет оснований с ними спорить.
Аркадий одержим оригинальной теорией «упорства и непрерывности», которая превращается для него в навязчивую идею (что, впрочем, нередко случается с персонажами Достоевского). Главной же отличительной чертой рассказчика является его специфический язык, который и выделяет «Подростка» из ряда других романов Федора Михайловича.
Герой выражается порой столь вычурно, что вослед за персонажем тургеневских «Отцов и детей», ставших, как утверждают литературоведы, одной из побудительных причин к написанию «Подростка», так и хотелось воскликнуть: «Друг Аркадий, не говори красиво!»
Кстати, совпадение имен Кирсанова-младшего и юного Долгорукого, учитывая преемственную связь между романами, тоже может быть неслучайным. Не зря отец героя, помещик Версилов, в одном из эпизодов так и обращается к сыну: «Друг Аркадий». Это уже, знаете ли, никакое не совпадение, но прямая цитата.
Прерывистая косноязычная скороговорка главного героя, будто сплошь состоящая из речевых ошибок, придает роману странную, неровную и сумбурную динамику. Не зря некоторые критики усматривали в «Подростке» признаки потока сознания.
Речь Аркадия то сбивается на некое подобие одесского суржика, как мы представляем его себе сегодня: «Очень помню, что мне было как-то удивительно на него». То вдруг возвышается или же снисходит почти что до остроумия: «Гимнастика была моей специальностью еще в гимназии». Каламбур для героя, быть может, и невольный, но уж для автора-то определенно намеренный.
И еще: «Я принял место покамест молча», – говорит герой о начале своей службы у старого князя Сокольского.
При этом Аркадий выдает поразительно точные характеристики. Вот что он говорит о рассудительном Васине, в коем отчетливо угадывается намек на персонажей Чернышевского: «Я называю это страшною теоретичностью и совершенным незнанием жизни, происходящим от безмерного самолюбия».
В водоворотах бессвязных рассуждений и эмоциональных выплесков героя нет-нет да и промелькнет замечание, граничащее с гениальностью. Так в самом начале первой части он сообщает читателю: «Перелетаю пространство почти в два месяца». Это при том, что само понятие пространственно-временного континуума еще не стало достоянием широкой публики и о том, как одно может перетекать в другое и обратно, современники Достоевского едва ли могли догадываться.
Говоря о собственной матери: «Была вся в меня», герой не подразумевает иронии – порядок причин и следствий у него может быть произвольным.
И еще цитата. Аркадий говорит своему номинальному отцу: «Вы ужасно неточно выражаетесь, но я понимаю… Меня поражает, что вы гораздо более знаете и понимаете, чем можете выразить; только вы как будто в бреду…»
То же самое можно было бы сказать и о других персонажах романа.
«Иду да и думаю… И думаю, и думаю», – бормочет в исступлении несчастная Дарья Онисимовна – вдова надворного советника, мать девушки-самоубийцы Оли.
Дарье Онисимовне предстоит, пожалуй, наиболее значительная и удивительная метаморфоза в романе. Из убитой горем матери она как-то вдруг, в одночасье (во всяком случае, так это происходит в книге, хотя по внутреннему романному времени между двумя ее появлениями проходит несколько дней) превращается во вполне довольную жизнью кумушку-сплетницу – улыбающуюся и с «конфиденциальным шепотом».
Меняется внешность героини. «Вы очень оживились после последнего разу, – замечает ей Аркадий, испытывая раздражение и даже ненависть. – Потолстели, кажется?»
Даже собственное имя героини становится другим: из Дарьи Онисимовны она каким-то непостижимым образом превращается в Настасью Егоровну. Причем остальные персонажи воспринимают это как должное.
Преображается и сам язык Дарьи-Настасьи. В голосе ее появляются суетливые, заискивающие интонации. Чего стоит одно только постоянное употребление ею словоерса – частицы «-с» после едва ли не каждого слова.
«Нет-с… обе-с… все-с… к друг дружке-с… да-с… очень полюбила-с, очень-с… очень спокойны-с… всегда-с».
К моменту написания романа словоерс уже перестал быть простой формой вежливости при общении между равными и приобрел тот подобострастный оттенок, тот характер показного смирения и самоуничижения, которые мы признаем за ним и теперь.
Согласитесь, подобная лексика совершенно неуместна в устах надворной советницы, пусть и обедневшей, – вдовы, только что при трагических обстоятельствах потерявшей дочь, но зато она вполне органично вплетается в образ приживалки, роль которой героине отныне и предстоит играть.
Принято считать, что смена имени произошла случайно, по недосмотру автора и издателей. Между тем невозможно не заметить, что перед нами, по сути, две разные героини. Автор как будто начинает описывать две ничуть друг на друга не похожие женские судьбы, но потом в какой-то момент решает их объединить. Возможно, чтобы по принципу Оккама не плодить сущности помимо необходимого или же стремясь показать, что эволюция личности может происходить не постепенно, но вот так – скачкообразно, в одночасье, под воздействием сильнейшего потрясения (смерть дочери – куда уж сильнее). И перемена языка здесь оказывается не менее наглядной, чем смена внешности и даже имени.
Впрочем, все можно объяснить и проще: Настасья Егоровна – это всего лишь маска, защитная личина, под которой Дарья Онисимовна прячет от окружающих (да и от самой себя) свою неодолимую боль,